Трансфер с китайским акцентом

ТЕМА НОМЕРА / #3_2022
Текст: Наталия АНДРЕЕВА / Фото: Boe-tech.co.uk, Unsplash.com, Росатом, ТАСС

С одной стороны, мало что сейчас так актуально для России, как быстрый и эффективный трансфер технологий из науки в жизнь, особенно с точки зрения импортозамещения. С другой — трансфер в нашей стране и в более спокойные и сытые времена сталкивался с массой проблем, которые никуда не исчезли.

Вопрос о том, как обеспечить и обустроить переток научных результатов в экономику, новые рынки и новые продукты, конечно, не нов: переход к эффективному управлению наукой, начавшийся в 1980‑х годах, был нацелен именно на это (помимо чисто количественного учета и обоснования бюджетных расходов на науку и технологии).

Но к 2020‑м годам, после нескольких финансовых кризисов и развития экономики «пузырей», многим управленцам от государства стало понятно, что без ставки на быструю и эффективную трансляцию научных результатов в реальную деятельность экономический рост обеспечить, как минимум, сложно.

Именно поэтому в последние два-три года страны — мировые научные лидеры «пересобирают» свою научно-­технологическую политику в логике ускорения трансфера.

Например, Евросоюз трансформирует систему управления трансфером (через создание Европейского совета по инновациям в рамках общеевропейской рамочной программы Horizon Europe); пробует развивать трансфер университетских разработок (направление «Развитие инновационных инфраструктур для высшего образования»), делает ставку на решение проблемы MVP и апробации технологий в реальном мире (поддержка внедренческих проектов для технологических ­стартапов).

США, как и ЕС, централизуют руководство трансфером (через создание специального Управления по технологиям и инновациям); создают новое поколение исследовательских центров (Институты индустрий будущего), ориентированных на развитие технологий, перспективных с рыночной точки зрения; развивают инфраструктуру, которая позволит обеспечить перевод разработанных технологий в реальные рыночные продукты.

Но самые интересные и заметные изменения в области трансфера технологий происходят в Китае.

Так что, с учетом текущей геополитической и геоэкономической ситуации, имеет смысл внимательно изучить китайский опыт трансляции науки в жизнь.
Почему Китай?
Во-первых, по отношению к Китаю Россия в ­каком-то смысле находится в ситуации догоняющего развития. Научно-­технологическая политика КНР прошла четыре крупные стадии: индустриализация и тяжелая промышленность (1949−1959); экономическая стагнация и идеологическое регулирование (1960−1976); ориентация на рыночное развитие и конкретные продукты (1976−2001, в рамках «четырех модернизаций» Дэна Сяопина); и наконец, активные вложения в высокотехнологичные индустрии и, шире, собственные инновационные экосистемы, исследовательские центры и человеческий капитал. С учетом нынешних российских приоритетов в науке и технологиях («срочно обеспечить импортозамещение для промышленности»), можно сказать, что мы будем повторять, так сказать, третью китайскую фазу, решая конкретные проблемы конкретных предприятий.

Во-вторых, Китай стабильно фокусирует ресурсы, чтобы обеспечить вклад науки и технологий в экономическое развитие. При этом в разные периоды ставка делалась на разные типы промышленности и предприятий — и на разные тематики. Один из основных показателей научно-­технологического развития, заложенных в Среднесрочный и долгосрочный план развития науки и технологий (2006−2020), — снижение уровня зависимости от зарубежных технологий до 30% (этот показатель не используется публично с 2016 года, но в 2016‑м он составлял 31,2%, то есть почти 70% финансирования закупок исследований, разработок и технологий приходится на приобретение китайских решений).

В-третьих, Россия, как и Китай, включилась в текущий этап технологического развития (передовые производственные, цифровые, углерод-­нейтральные и биотехнологии) с заметным опозданием. Китай, опоздав лет примерно на 20, был вынужден активно работать с зарубежными технологиями, начиная с поставок оборудования и заканчивая покупкой IP. И даже масштабные вложения в исследования и разработки, которые вывели КНР на второе место в мире по уровню развития научного сектора, пока не компенсировали технологического отставания по целому ряду направлений.

В-четвертых, последние пять лет китайский научно-­технологический сектор живет в условиях торговой вой­ны с США, растущей конкуренции с американским хайтеком и проблем с импортом технологий. Это, конечно, не иранская ситуация, но опыт выживания и развития без доступа к зарубежным технологиям, как минимум, стоит изучения.

Наконец, в 2020 году Китай официально сделал ставку на национальную самодостаточность в области науки и технологий. Конечно, отчасти это вынужденная реакция на торговые и технологические ограничения, но 14‑й пятилетний план ориентирован на повышение автономности Китая по всем направлениям, включая развитие внутреннего спроса, собственной системы дистрибуции и китайских производителей. При этом полного «закрытия» страна не планирует — по заявлениям Си Цзиньпиня, на 14‑ю пятилетку запланировано «дальнейшее развитие международной научно-­технологической кооперации в области предотвращения и контроля эпидемий, развития общественного здоровья, изменений климата и пр.». Видимо, страна будет тщательно выбирать новых «научных друзей» — и России это тоже предстоит.

В целом, за последние 30 лет коллеги из Китая выработали целый набор инструментов и форматов, которые (теоретически и местами практически) способствуют достижению научной и технологической автономии.
Принудительный трансфер
Первый и самый известный формат обеспечения собственного научно-­технологического развития — принудительный трансфер зарубежных технологий, то есть обмен доступа к рынку на технологии: «Хотите продавать ­что-то Китаю — делитесь ноу-хау и прочей интеллектуальной собственностью с китайскими компаниями».

Принудительный трансфер проходил в разных форматах. Чаще всего транснациональные технологические корпорации и китайские производители создавали совместные предприятия.

Типичный пример — история с так называемыми транспортными средствами на новых источниках энергии (new energy vehicles): в 2009 году в Китае был принят закон, согласно которому зарубежные компании могут лицензировать и продавать в стране автомобили, работающие на альтернативных видах топлива, только при условии создания СП с китайскими предприятиями как минимум по одному из перспективных направлений (электромобили, водород и пр.). В 2017 году требования ужесточили — вплоть до того, что зарубежные компании должны передавать в СП IP и разработки по всем технологическим направлениям и в некоторых случаях размещать в Китае R&D-центры, причем еще до регистрации СП и начала какой бы то ни было деятельности.

Помимо законодательного принуждения к трансферу, в арсенале китайских коллег — сложные многоступенчатые процедуры лицензирования зарубежной высокотехнологичной продукции, в том числе вынуждающие импортеров раскрывать коммерческую тайну, особенно в области фармацевтики, медицинского приборостроения и пр. Конечно, с чисто формальной точки зрения, за продажу инсайдерской информации и утечку коммерчески чувствительной чиновники несут ответственность вплоть до уголовной (соответствующие поправки были внесены в китайский Закон об иностранных инвестициях еще в 2019 году). Но резонных опасений со стороны высокотехнологичных компаний это не отменяет.

Наконец, законодательство Китая, регулирующее экспортно-­импортные операции, вплоть до 2019 года предусматривало ответственность зарубежных поставщиков перед покупателями в части доступа ко всем последующим обновлениям технологий, новым версиям продуктов и пр.; кроме того, лицензиары несли ответственность за то, как именно применяется поставленная ими технология, в том числе за злоупотребления ею, ее незаконное применение и пр. После начала торговых вой­н с США эти нормы из законодательства были исключены — попытка сделать сотрудничество с Китаем более привлекательным.

Ирония в том, что, судя по всему, опыт Китая по принуждению зарубежных компаний к трансферу высоких технологий оказался таким удачным, что его копируют США: когда в начале 2022 года стало известно, что китайская компания CATL (крупнейший в мире производитель батарей для электромобилей) планирует локализацию производства в Северной Америке, представители EV-индустрии США предложили разрешить компании развернуть производство только при условии передачи американской стороне ноу-хау в области дизайна батарей и топливных ячеек, конфигурации производственных линий и пр.
Мегапрограммы «наука + инжиниринг»
Второй большой — и, судя по всему, эффективный — инструмент, который используется в китайской версии трансфера технологий из науки в жизнь, — так называемые мегапрограммы.

Формат не имеет отношения к мегасайенс, речь идет о масштабном финансировании приоритетных для страны направлений развития науки и технологий.

Механизм мегапрограмм был апробирован в рамках Среднесрочного и долгосрочного плана развития науки и технологий (2006−2020): в 2006 году стартовали пилотные / экспериментальные мегапрограммы — четыре научные (немного позже их дополнили еще двумя) и 16 инженерных. Все программы концентрировались на ключевых в тот момент технологиях и рыночных продуктах, которые расценивались партией и правительством как стратегические: квантовые и нанотехнологии, электроника и пр.

Судя по всему, эксперимент оказался удачным: в 2016 году в рамках 13‑й пятилетки было принято следующее поколение мегапрограмм — в области энергетики, электроники, транспорта и пр. — до 2030 года.
Мегапрограммы в Китае: эволюция тематик
Конечно, сам подход — «финансировать тех, кто может помочь в развитии стратегического научного / технологического направления» — не нов; в той же логике создавались многие европейские, американские и японские инициативы («Вой­на против рака», расшифровка человеческого генома и пр.).

Однако у китайской версии мегапрограмм есть несколько важных особенностей.

Во-первых, они фокусируются не только на фундаментальной науке, но и на чисто инженерных разработках, необходимых для того, чтобы обеспечить внедрение технологий в промышленность и экономику в целом. Причем с точки зрения количества тем заметно доминирование инженерных и разработческих задач над фундаментальными.

Во-вторых, как минимум некоторые научные и инженерные мегапрограммы логически увязаны между собой: квантовые технологии и развитие микроэлектроники, репродуктивная биология / стволовые клетки и технологии здравоохранения. Иными словами, уже больше 15 лет китайские коллеги выстраивают ту самую систему передачи научных результатов в руки разработчиков, о которой давно мечтают США, ЕС и прочие развитые страны (да, это делается в приказном порядке и централизованно — никакого «рынок сам решит, что ему нужно», — но все равно впечатляет своей осмысленностью).

И в‑третьих, мегапрограммы маркируют принципиальный сдвиг в научно-­технологической политике страны: от точечных «продуктовых» инноваций под точечные задачи промышленности (подход в рамках модернизационной политики Д. Сяопина) — к развитию цепочки «наука — инновации — промышленность».

Эффективность мегапрограмм, конечно, оценить сложно: масштабы их таковы, что отследить реальный прогресс в той или иной области и увязать его с мегапрограммами невозможно; но точечные эффекты все равно заметны — например, мегапрограммы по высококачественной спутниковой геосъемке, пилотируемым космическим полетам и изучению Луны привели к заметному развитию китайской спутниковой группировки.
Вездесущий венчур
Третий компонент, который, по версии Китая, обеспечивает трансляцию научных результатов в экономику, — это сверхразвитый рынок венчурных инвестиций.

Сегодня в стране действуют порядка 1700 венчурных фондов, из них больше 1100 — государственные, владеющие $ 315 млрд (2 трлн юаней).

При этом самая важная и характерная особенность китайского государственного и квазичастного венчура — узкая специализация. Например, отдельные фонды созданы для поддержки разработки интегральных схем (National Integrated Circuit Fund), передовых производственных технологий (Advanced Manufacturing Industry Investment Fund), развития промышленности на новых технологических платформах (Made in China 2025 Strategic Cooperation Fund) и пр.

Еще одна отличительная черта венчурных фондов в Китае — крайне высокая «региональность», достигаемая через механизм «фонда фондов» и создание филиалов / дочерних фондов на уровне провинций и муниципалитетов, совместно с региональными и местными администрациями. Примерно с 2015 года практически всё центральное венчурное финансирование в Китае распределяется именно по этой схеме.

Такой подход, с одной стороны, позволяет наемным инвест-­менеджерам получить более глубокую «региональную» экспертизу — понимание объема имеющихся ресурсов, компетенций научных и технологических команд, специфики работы с исследовательскими центрами или университетами и пр. С другой, он дает возможность региональным администрациям, наученным горьким опытом коллег, застраховаться от вложений в заведомо проигрышные проекты (у всех на слуху «Хэфэй», купивший у японской Hitachi убыточный и бесперспективный завод плазменных панелей за $ 300 млн, и провинция Ухань, вложившаяся в местный завод полупроводников, который закрылся через два года).

Китайский венчурный рынок достиг таких масштабов, что ему не мешает даже кардинальное закручивание государственных гаек в высокотехнологичном секторе: после недолгой паники в середине 2021 года из-за разрушительных ограничений, с которыми столкнулись китайские гиганты Alibaba, Tencent, Didi и ByteDance, китайские венчурные фонды переориентировались с «цифровых» компаний B2C на полупроводники, робототехнику, корпоративное программное обеспечение и биотехнологии. В результате в прошлом году венчурные фонды вложили в китайские компании более $ 130 млрд — в полтора раза больше, чем в 2020‑м.

Конечно, Китай пока еще заметно отстает от США (объем венчурных вложений в Штатах в 2021 году — без малого $ 300 млрд), но, как отмечает агентство Bloomberg, уже заметно вырвался вперед по ряду стратегических направлений. Заметнее всего отрыв в микроэлектронике: китайские стартапы, связанные с производством чипов, дизайн-­центрами и пр., получили в 2021 году $ 8,8 млрд, а американские — всего $ 1,3 млрд.
Динамика венчурного рынка в Китае, млрд, $
Город спешит на помощь
Наконец, помимо «инвестиций сверху» в Китае развита практика венчурных вложений в местные компании и исследовательские центры со стороны местных же администраций (провинций, городов, иногда даже деревень).

Ярчайший пример такой стратегии — уже упомянутый город Хэфэй, несмотря на ряд откровенно неудачных приобретений, добившийся от своих инвестиций довольно высокой доходности. В 2008 году Хэфэй начал вкладывать деньги в компании, работавшие в приоритетных и для города, и для страны отраслях: в промышленность полупроводников, квантовые технологии и, немного позже, — в искусственный интеллект. К 2022 году город вложился в несколько десятков компаний.

Конечно, некоторые инвестиции города в высокотехнологичные компании и стартапы были связаны с общим замедлением экономического роста в стране и ситуационной необходимостью поддержать/спасти компании.

Отчасти в этой логике в 2008 году Хэфэй инвестировал в BOE Technology Group — крупного местного производителя жидкокристаллических экранов, причем вложил в него деньги, изначально выделенные для строительства метро. Город инвестировал в компанию около $ 950 млн напрямую и привлек еще около $ 1,6 млрд от сторонних инвесторов и местных банков. И эта ставка, в отличие от истории с заводом Hitachi, оказалась исключительно удачной: в 2021 году BOE стала крупнейшим в мире производителем ЖК-экранов, обогнав корейский Samsung, и создала в городе несколько десятков тысяч рабочих мест.

А с компанией Nio (производителем электромобилей) получилась целая спасательная операция. В 2020 году Nio находилась на грани финансового коллапса из-за резкого падения акций на Нью-­Йоркской фондовой бирже. Хэфэй оперативно влил в нее почти $ 1 млрд, купив акции по бросовой цене, — с условием, что Nio откроет в городе производство электромобилей и вложится в специализированный индустриальный парк.

Nio, получив своевременную финансовую помощь, в 2021 году вошла в пятерку мировых автопроизводителей с самой высокой капитализацией, обогнав BMW: стоимость акций компании за год-полтора выросла на 3000%!

Проще говоря, экстренные вложения в высокотехнологичный сектор себя оправдали — и после первых прямых инвестиций (некоторые из них оказались неудачными) Хэфей перешел к модели создания множества узкоспециализированных государственных фондов, приняв на вооружение подход, апробированный на общестрановом уровне.

«Хэфэйская модель», позволяющая городам зарабатывать на высокотехнологичной промышленности не только посредством налогообложения, кажется привлекательной очень многим китайским муниципальным субъектам: только в 2021 году о создании специализированных венчурных фондов заявили Тяньцзинь, Хэнань, Фуцзянь, Цзянсу и целый ряд других городов и провинций; даже Шэньчжэнь — один из признанных на мировом уровне научно-­технологических хабов — собирается внимательно изучить опыт Хэфэя.
Динамика «локальных» вложений в компании, 2022 год
~ 40 тыс.
государственных агентств входят в число акционеров китайских компаний (причем заметную их часть составляют местные администрации).
16
совладельцев (в среднем) у среднестатистической китайской компании — объекта государственных инвестиций (еще 10 лет назад их было восемь).
Отдельно интересно, что «модель Хэфэя» постепенно распространяется не только на венчур, но и на сферу исследований и разработок: во многих городах и провинциях создаются специализированные научные фонды, финансирующие приоритетные для территорий научные направления.

Из недавних примеров можно назвать город Циндао (10 млн чел., провинция Шаньдун): городское Бюро по науке и технологиям начало ежегодно распределять гранты на исследования и разработки по приоритетным для города направлениям; в 2021 году деньги на R&D получили почти 1700 компаний. Бюро в состоянии также реализовывать масштабные адресные исследовательские проекты — например, на фоне эпидемии 2020−2022 годов оно вложило $ 30 млн в два проекта «полного цикла»: разработку технологий быстрого тестирования на COVID-19 и организацию производства соответствующих наборов.

В стране действует более 3 тыс. технологических бизнес-­инкубаторов, около 4 тыс. фаб-лабов (небольших центров коллективного пользования с оборудованием для прототипирования), создавать которые Китай начал еще в 1988 году в рамках программы «Факел». Для тех, кто вырос из бизнес-­инкубаторов, есть 157 общенациональных Зон экономического и технического развития и несколько сотен, если не тысяч, индустриальных и технологических зон / парков на уровне провинций, городских округов и муниципалитетов. Только в Пекине — не самом большом городе Китая — работает больше 40 городских технопарков и промпарков (и еще 14 муниципальных).

Словом, насыщенность мерами поддержки такова, что Китай в своем научно-­технологическом развитии может опереться не только на уже сложившиеся научные, технологические и инновационные хабы (Пекин, Шанхай, регион Гуаньдун — Гонконг — Макао), в которых концентрируется порядка 50% государственного финансирования науки, но и на (пока еще не слишком заметные на глобальном уровне) точки инновационного роста.
Российские нюансы
Китайский опыт — и в части обеспечения трансфера научных результатов в экономику, и в части поддержки научно-­технологического развития — очень, очень привлекателен. Особенно если обратить внимание не только на масштабы и набор инструментов, но и на результаты (по крайней мере, на бумаге).
Китай: впечатляющие результаты
За 40 лет работы системы, поддерживающей трансфер из науки в жизнь, в Китае было создано более 330 тыс. высокотехнологичных компаний и еще столько же малых и средних, продукты которых в той или иной форме используют новые технологии.

В итоге вклад науки и технологий в экономический рост страны в 2021 году составил 60% (в 2003‑м — чуть больше 40%).
На фоне проблем, с которыми неизбежно столкнутся в России и наука, и инновационно-­технологический сектор, и вся экономика в ближайшие два-три года, соблазн сделать ставку на сверхцентрализованную китайскую модель трансфера очень велик.

Особенно с учетом того, что отдельные компоненты этой модели в России уже реализованы или планируются к реализации.

Во-первых, с формальной точки зрения, частичное отгораживание от окружающего мира и ставка на национальные приоритеты у нас случились еще до того, как это стало политически актуальным. Начало было положено Стратегией научно-­технологического развития (2016), которая концентрировалась на «больших вызовах», стоящих перед Россией, а не перед абстрактным глобальным сообществом. Конечно, реального перенаправления научных финансовых потоков в сторону приоритетов СНТР так и не произошло, но зато уже программа «Приоритет‑2030» (2021) реализуется без ­какой-либо ориентации на международные рейтинги университетов. А в 2022 году министерство науки и высшего образования ввело мораторий на учет показателей, связанных с международной востребованностью российских научных результатов (публикации в журналах 1‑го квартиля WoS и Scopus) — и разъяснило непонятливым, что главная цель «Приоритета‑2030» — помочь университетам сосредоточить усилия на достижении национальных целей.

Ну и в целом в нынешних условиях жесткая приоритетизация и концентрация на понятных и конкретных национальных целях выглядят практически неизбежными.

Во-вторых, в 2021 году началось обновление российской инженерной повестки: была принята стратегическая инициатива «Передовые инженерные школы», в рамках которой на базе российских университетов планируется создать около 30 передовых инженерных школ, сотрудничающих с высокотехнологичными компаниями. Конечно, это скорее образовательный проект, нежели продуктовый/рыночный. Но и в такой конфигурации есть позитивные и обнадеживающие моменты: инженерные школы должны осуществлять «прорывные разработки и исследования, направленные на решение задач, соответствующих мировому уровню актуальности и значимости, в приоритетных областях технологического развития Российской Федерации». Кроме того, «Передовые инженерные школы» — логичное продолжение федеральной политики, связанной с развитием инжиниринга, в первую очередь — недавно завершившейся программы Минпромторга по созданию и развитию в российских вузах инжиниринговых центров.

В-третьих, в России созданы и апробируются механизмы вовлечения университетов и НИИ в развитие регионов и региональных экономик — а заодно вовлечения регионов в развитие науки и технологий.

Самый новый и самый понятный из них — научно-­образовательные центры мирового уровня (НОЦ). Каждый из них по умолчанию должен активно работать с регионом и бизнесом — и, соответственно, вносить понятный и поддающийся оценке вклад в региональную экономику (кадры, интеллектуальная собственность, малые инновационные компании и пр.).

А в 2022 году Минобрнауки запустило пилотный проект по приведению научно-­исследовательской повестки НОЦ в соответствие с региональными приоритетами: все новые тематики фундаментальных исследований должны формироваться с учетом задач «развития региональных экономик в условиях санкций» и согласовываться с губернаторами регионов на заседаниях наблюдательных советов НОЦ. По версии министерства, отклонять или менять темы губернаторы не смогут, но их рекомендации должны учитываться при принятии решений о финансировании.
Чужие грабли
Компоненты китайской модели в России, конечно, уже созданы. Однако в ситуации контролируемой паники важно сохранять холодную голову и здраво оценивать долгосрочные последствия ставки на те или иные модели развития.

В особенности на те, которые, как трансфер с китайским акцентом, несут много рисков и ограничений.

Самый большой риск китайской модели — зациклиться на коммерциализации и прикладных исследованиях в ущерб фундаментальным.

Китай до сих пор разбирается с последствиями дэнсяопиновской ставки на прикладное и «прикладников»: и все китайские амбиции в части науки, и безумные (по российским меркам) вложения в направления, которые «выстрелят» через 20−30 лет, — всё это для того, чтобы скомпенсировать результаты длительной сфокусированности на промышленной и продуктовой составляющей рынка, технологий и пр.

В 2019 году Си Цзиньпин публично объявил, что опыт Китая за последние 20 лет показывает: ключевые технологии, от которых будет зависеть экономическая и военная безопасность страны, невозможно ни перенять у других стран, ни купить — их можно только «вырастить» с нуля (в рамках фундаментальной науки).

После этого в Китае была принята на вооружение концепция «технологических бутылочных горлышек», с которыми теперь разбираются и министерство науки и технологий, и министерство промышленности и информационных технологий — и будут разбираться, как минимум, до 2035 года. Потому что с финансированием фундаментальной науки в стране до сих пор проблемы: на ее долю приходится всего около 5% государственных «научных» денег; все остальное получают «прикладники».

Для России и российской научно-­технологической политики риск «прикладного перекоса» на фоне аврального импортозамещения выглядит более чем реальным.

Еще один неиллюзорный риск — вложить все деньги в мегапрограммы. Конечно, в Китае этот механизм, судя по всему, работает, но он вполне может не сработать в нашей стране. Чтобы управлять мегапроектами такого класса, нужно или иметь чисто китайскую «проникающую бюрократию» (а также культуру бесконечной отчетности, подпираемую уголовным кодексом и наличием в законодательстве смертной казни), или апробировать годные методики оценки реального вклада мегапрограмм в экономическое развитие и счастье человеческое. А лучше — и то, и другое. Если судить по неудачному российскому опыту с комплексными научно-­технологическими программами, до китайских управленческих высот мы еще не доросли… Не хотелось бы экспериментировать с новыми сложными механизмами в штормовых условиях.

Не менее проблематичной кажется и история с гипер-­развитым венчуром. Основная причина — в том, что перспективы российского венчура как двигателя трансфера вообще не очень понятны.

Конечно, в 2021 году российский венчурный рынок пережил настоящий бум: по оценкам платформы Dsight, объем венчурных инвестиций вырос до $ 2,4 млрд, превысив показатели предыдущего года в три с лишним раза; российские частные фонды вложили в стартапы $ 1,2 млрд (в пять раз больше, чем в 2020‑м), иностранные — $ 645 млн (в шесть раз больше, чем годом ранее).

Но после событий февраля-апреля 2022‑го турбулентность в экономике такая, что более-­менее определенными кажутся только три вещи.
Во-первых, ждать милостей от венчурных фондов не приходится — ни в 2022 году, ни в 2023—2024‑м. Иностранных инвестиций у нас, судя по всему, не будет (это минус треть рынка); российские инвесторы, вкладывавшиеся исключительно в международные проекты, тоже навряд ли переобуются в прыжке (это еще минус треть рынка). А если вспомнить, что государственные фонды переживают реорганизацию и что они снижали объемы инвестиций и без политико-­экономических потрясений, то перспективы классического венчура в России и вовсе покажутся невеселыми.

Во-вторых, спрос на стартапы/технологии, судя по всему, будут диктовать крупные экосистемы (Сбер, VK, Яндекс, МТС и пр., которые и без санкций скупали все живое: в 2021 году на них пришлось 22% сделок — в два раза больше, чем в 2020‑м). А еще — крупные корпорации, поставленные перед выбором «импортозамещай или умри» и в 2021 году увеличившие объем инвестиций в стартапы в два раза — примерно до $ 150 млн.

В-третьих, кардинально поменяется структура спроса: если в 2021 году основная масса околотехнологических инвестиций ушла в «цифру» (финтех, логистика, медиа/entertainment, e-commerce, EdTech), то в 2022‑м из цифровых технологий инвесторов будут интересовать разве что корпоративное/инженерное ПО и кибербезопасность; фокус внимания сместится в более критичные для корпораций и экосистем сферы. Кроме того, для экосистем и корпораций маловероятны чисто инвестиционные сценарии класса «помоги стартапу развиться и покупай его продукт/услугу», скорее речь будет идти или о полном поглощении стартапов и команд, или об отношениях «заказчик — исполнитель» без ­каких-либо инвестиций.

Иными словами, в ближайшие годы российский венчурный рынок вряд ли решит задачу развития перспективных технологий, скорее наоборот — усугубит проблему чрезмерной зацикленности на прикладном и сиюминутном.

И наконец, китайская стратегия «залить науку деньгами» в российских условиях просто невозможна.

Причем не столько по причине отсутствия денег (в 2021 году только на финансирование R&D в Китае было потрачено $ 440 млрд), сколько потому, что заливать эти деньги, в сущности, некуда: научная и технологическая специализация нашей страны очень стабильна — и, если верить оценкам НИУ ВШЭ, в последние 10−15 лет приросла всего двумя заметными новыми направлениями (нанотехнологии / микроструктурные технологии и «прочие потребительские товары»). Ядром конкурентоспособности российской науки остаются физика, химия и прочие традиционные области — именно они, например, составляют порядка 50% российских публикаций в зарубежных научных журналах.
Вложения в R&D (% от ВВП)
Это, конечно же, не отменяет того факта, что в России есть научные группы и организации, работающие по приоритетным направлениям СНТР — и, шире, по глобально-­актуальным темам: биотех, геномные и «зеленые» технологии, полупроводники / микроэлектроника, новая химия и пр.

Как и того факта, что потеря научных школ (в физике, химии, биологии и даже гуманитарных дисциплинах) станет необратимой и невосполнимой потерей, которая ударит по будущей конкурентоспособности России ничуть не меньше, чем отсутствие новых, условно-­перспективных научных направлений.

Словом, выбор — с точки зрения приоритетов и распределения финансирования — предстоит самый что ни на есть шизофреногенный: нужны старая и новая фундаментальная наука — и нужно очень, очень много срочных прикладных исследований под импортозамещение и «технологические бутылочные горлышки» в их российском варианте.

А еще, конечно, никто не отменял вечные вопросы о том, кто именно должен осуществлять трансфер из науки в жизнь и откуда России взять нужное количество технологических предпринимателей.

Но это уже совсем другая история.
ДРУГИЕ МАТЕРИАЛЫ #3_2022